На парковке рядом с аэропортом стоит классический "мерседес"-родстер. Я вожусь с ним уже несколько месяцев. Первые недели я его просто разглядывал, затем наконец сообразил наполнить бак дебутанизированным бензином, который нашел в подсобке. Смутное воспоминание подсказало, как повернуть ключ, и, вытолкав иссохший труп хозяина наружу, я завел мотор. Но, как водить, я так и не вспомнил. Самая удачная попытка закончилась тем, что я задом выехал с парковки и воткнулся в стоявший неподалеку "хаммер". Иногда я просто завожу мотор и сижу в салоне, вяло опустив руки на руль, пытаясь оживить воспоминания. Не смутные ощущения родом из нашего коллективного подсознательного, а что-нибудь четкое, яркое, настоящее. Что-нибудь действительно мое — и я изо всех сил стараюсь выцарапать это из темноты.
Вечером я захожу к М. Он живет в женском туалете. Сидит перед телевизором, подключенным через удлинитель, и смотрит легкое порно, которое нашел в чемодане у какого-то мертвеца. Не знаю зачем. Эротика для нас — пустой звук. Наша кровь больше не бежит по венам, страсти не горят. Я не раз заставал М с его "подружками" — они просто стоят голые и смотрят друг на друга, а иногда трутся телами с усталым и потерянным видом. Наверное, это агония смерти. Отдаленное эхо мощного стимула, разжигавшего когда-то войны, вдохновлявшего на симфонии, выгнавшего человечество из пещер в открытый космос. Пусть М еще держится, но для всех остальных с этим покончено. Секс, когда-то такой же универсальный закон, как гравитация, теперь опровергнут. Уравнение стерто, доска сломана. В чем-то оно и к лучшему. Я помню нужду, ненасытный голод, правивший мной и всеми вокруг. Иногда я рад, что секса больше нет. Так меньше проблем. Но то, что мы потеряли главную человеческую страсть, лишь подытоживает все остальное. Все стало спокойнее. Проще. Самый верный знак, что мы мертвы.
Я смотрю на М с порога. Он сидит на складном железном стульчике, засунув кулаки между коленей, как школьник перед директором. Иногда из-под всей этой горы гниющей плоти проглядывает тот человек, которым он был когда-то, и в мое сердце словно игла втыкается.
— П… принес? — спрашивает он, не отводя взгляд от экрана.
Протягиваю к нему руки. В них — человеческий мозг с сегодняшней охоты, уже остывший, но все еще розовый и полный жизни.
Мы садимся на пол, вытянув ноги и упершись спинами в кафельные стены, и передаем мозг друг другу. Отщипываем по кусочку, каждый из которых — краткая вспышка человеческой жизни.
— Хоррр… рошо, — хрипит М.
В мозге заключена жизнь молодого городского солдата. Его существование — бесконечная вереница тренировок, приемов пищи и истребления зомби. Не особенно интересно, но М, кажется, нравится. У него непритязательный вкус. У меня на глазах его губы складываются в немые слова. На его лице сменяются эмоции. Страх, злоба, радость, похоть. Все равно что смотреть на вздрагивающую, поскуливающую во сне собаку — только сердце разрывается. Когда М очнется, все исчезнет. Он опять станет пустым. Мертвым.
Час или два спустя у нас остается крошечный розовый комочек, который забрасывает в рот М. Его зрачки расширяются — к нему приходят видения. Мозг кончился, но мне мало. Украдкой засовываю руку в карман и вытаскиваю комок величиной с мой кулак. Я берегу его для себя. Он не такой, как все. Особенный. Отщипываю кусочек и кладу в рот.
Я Перри Кельвин, мне шестнадцать лет, я смотрю на свою девушку, которая пишет что-то в дневник. У него черная потертая обложка, а внутри — целый лабиринт записок, рисунков, закорючек и цитат. Я сижу на диване с найденным в городе первым изданием "На дороге" Керуака и мечтаю жить в любое время, кроме нынешнего, а она лежит у меня на коленях и что-то яростно строчит. Мне интересно, я заглядываю ей через плечо. Но она смущенно улыбается и закрывает страницы.
— Нет. — И снова принимается строчить.
— О чем ты пишешь?
— Не ска-а-жу-у.
— Просто дневник или стихи?
— И то и то, глупый.
— А про меня там есть?
Она смеется.
Я обвиваю руками ее плечи. Она прижимается ко мне крепче. Наклоняюсь и целую ее в затылок. Пряный запах ее шампуня…
М внимательно смотрит на меня.
— Есть… еще? — цедит он.
М протягивает руку, чтобы я поделился. Но я не делюсь. Отщипываю еще кусочек и закрываю глаза.
— Перри, — говорит Джули.
— Чего?
Мы на крыше стадиона. Это место — наше убежище. Лежим на красном одеяле, расстеленном на белых стальных щитах, и щуримся в ослепительно-голубое небо.
— Мне не хватает самолетов, — говорит она.
Я киваю:
— Мне тоже.
— Не летать, понимаешь? Правда, папа и так никогда бы меня не отпустил в небо. Но все равно. Самолеты. Гул вдалеке, белые полосы… которые режут небо узорами… Мама говорила, получается очень похоже на такую детскую игрушку — "волшебный экран". Так красиво было.
Я улыбаюсь. Она права. Самолеты были красивые. Как и фейерверки. И цветы. Концерты. Воздушные змеи. Все эти роскошества, которых мы больше не можем себе позволить.
— Как хорошо, что ты все это помнишь, — говорю я.
Она поднимает на меня глаза:
— А как же иначе? Мы должны помнить все. Иначе оно исчезнет навсегда, не успеем мы стать взрослыми.
Я закрываю глаза, и палящее солнце сочится сквозь мои веки, пропитывает мою голову насквозь. Поворачиваюсь к Джули и целую ее. Мы занимаемся любовью прямо там, на одеяле, расстеленном на крыше в двухстах пятидесяти метрах над землей, а солнце в небе стоит на стреме, улыбаясь, как добродушная дуэнья.