Эмбрион опять пинается у меня в животе. Я слышу спокойный, утешительный голос Перри. Р, ты не заморишь себя голодом. Я наломал немало дров только потому, что думал, что так надо. Но отец был прав: к жизни не прилагается инструкция. Все в голове, в нашем коллективном сознании. Если и есть какие-то правила, то лишь те, которые мы выдумываем сами. И, если хочется, их можно изменить.
Перри снова пинается, и меня выворачивает. Я избавляюсь от всего. От мяса, от крови, от водки. Выпрямляюсь и вытираю рот я уже трезвый. Мой разум чист, как новенькая сверкающая пластинка.
Тело караульного медленно поднимается. Как будто невидимые руки тянут его вверх за плечи. Все остальное, обвисшее, тянется следом. Его надо убить. Я знаю, я должен, но не могу. Я принес клятву. Одна мысль о том, что мне снова придется впиться в него зубами, ощутить вкус его теплой крови, вгоняет меня в дикий ужас. Он трясется, кашляет, давится, скребет ногтями землю, корчится, его выпученные глаза постепенно наливаются серым свинцом новой смерти. Он жалобно мычит. Я больше не могу на это смотреть. Я бегу прочь. В минуту наивысшей храбрости я так и остался трусом.
Дождь льет вовсю. Я плюхаю по дороге, покрывая свежим слоем грязи недавно выстиранную одежду. Волосы налипли на лицо, как водоросли. Останавливаюсь перед большим алюминиевым строением с фанерным крестом на крыше, падаю на колени в лужу и умываю лицо. Полощу рот помоями из канавы, пока не отшибаю себе чувство вкуса. Смотрю на нависший надо мной фанерный крест и гадаю, найдется ли хоть когда-нибудь у Бога — кем бы и чем бы он ни был — причина меня любить.
Перри, ты с ним уже познакомился? Как он — жив, здоров? Скажи, что он не просто разинутая пасть небес. Скажи, что из этого пустого лазоревого черепа на нас что-то взирает.
Мудрый Перри предпочитает промолчать. Я соглашаюсь с тишиной, поднимаюсь и бегу прочь.
Наконец, в обход фонарей, я добираюсь до дома Джули. Скрючиваюсь у стены под символическим укрытием балкона и жду, а дождь барабанит по железной крыше. Проходят, кажется, часы, и вот издалека доносятся голоса Джули и Норы. Но на этот раз они не вызывают во мне радости. Мелодия их голосов минорная, заунывная.
Они бегут к двери. Нора накрыла голову джинсовой курткой, Джули натянула капюшон своей красной толстовки. Нора, не останавливаясь, забегает в дом. Джули замирает. Не знаю, заметила ли она меня или учуяла мой гнилостный запах, но что-то подсказывает ей заглянуть за дом. Там я. Я жмусь к стене, как побитый щенок. Она медленно подходит ко мне, замерзшая, руки в карманах. Опускается на корточки и смотрит на меня в окошко своего утянутого капюшона:
— У тебя все в порядке? Вру одним кивком.
Джули садится рядом на крошечный пятачок сухой земли, привалившись спиной к дому. Стаскивает капюшон и шапку, убирает назад волосы, налипшие на лицо, и надевает все обратно.
— Ты меня напугал. Исчез — и даже не предупредил.
Смотрю на нее жалобно, ничего не говорю.
— Не хочешь рассказать, что произошло?
Качаю головой.
— Это ты… вырубил Тима и его дружка?
Киваю.
На ее лице появляется смущенная улыбка, как будто я явился к ней с огромным идиотским букетом роз или посвятил корявый сонет.
— Очень… мило с твоей стороны, — говорит наконец она, подавляя смех. Еще минуту мы сидим в тишине. Потом она легонько касается моего колена. — А неплохо мы сегодня повеселились, да? Пусть кое-что и не совсем гладко прошло.
Киваю — улыбнуться мне не удается.
— Я до сих пор под градусом. А ты?
Качаю головой.
— Жаль. Это прикольно. — Ее улыбка сияет все ярче, глаза смотрят вдаль. — Знаешь, когда я в первый раз выпила, мне было всего восемь. Папа считал себя большим знатоком, так что когда он возвращался с очередной войны, мама устраивала дегустации вин. Они собирали друзей, доставали какую-нибудь редкую бутылочку — ну и напивались, конечно. А я сидела с ними, посередине дивана, потягивала разрешенные мне полбокала и смотрела, как взрослые становятся все глупее. Рози так уносило! Он с одного бокала в Санта-Клауса какого-то превращался. Однажды они с папой решили помериться силами на кофейном столике и в итоге разбили лампу. Здорово было.
Она принимается рисовать закорючки в грязи. Грустно улыбается своим мыслям.
— Знаешь, Р, не всегда все было так плохо. И папа бывал на высоте, и даже когда окончательно настал конец света, временами мы еще веселились. Ходили в семейные вылазки, собирали самые невероятные вина, какие только можно вообразить.
Тысячедолларовые бутылки "Дом Романе Конти" девяносто седьмого года на полу в заброшенном подвале. — Джули усмехается. — Когда-то папа пищал бы от восторга. Но когда мы сюда переехали, он свой энтузиазм уже… подрастерял, что ли. Но чего только мы не пили!
Я наблюдаю, как она говорит. Ее челюсть шевелится, одно за другим слова льются с губ. Я не заслуживаю их — этих теплых, живых воспоминаний. Я нарисовал бы их на голой стене моей души, но, что бы я ни тронул кистью, краска осыпается вместе со штукатуркой.
— А потом мама сбежала, — продолжает Джули, разглядывая в грязи результат своих трудов. Она нарисовала дом. Простенький домик с дымом из трубы и солнцем, озаряющим крышу. — Папа думает, мама была пьяна, отсюда и сухой закон. Но я ее видела. Она была трезвой. Трезвее не бывает.
Джули все еще улыбается своим воспоминаниям, как будто они для нее приятные безделки, но улыбка стала холодной и безжизненной.
— Она зашла той ночью ко мне в комнату. Стояла на пороге и смотрела. Я притворилась спящей. Хотела вскочить и заорать: "Бу!" Но она вышла.