В другом окне я вижу большое, плохо освещенное помещение — какой-то склад, заваленный разбитыми машинами и всякими прочими обломками, как будто нарочно разложенными так, чтобы имитировать городской пейзаж. Вокруг загона, собранного из отсеков бетонного забора и сетки-рабицы, толпятся подростки. Это похоже на "зону свободы слова", которые когда-то устанавливали, чтобы демонстранты не разбредались куда попало. Но сейчас в клетке не толпа диссидентов с транспарантами, а всего четверо — один мальчишка, с ног до головы одетый в полицейскую броню, и трое сильно покалеченных зомби.
Можно ли винить средневековых знахарей за их методы? За кровопускания, за пиявок, за дырки в черепах? Они нащупывали свой путь вслепую, добивались чуда без помощи науки — но ведь им грозила чума, и они должны были хоть что-то делать. А когда пришел наш черед, ничего не изменилось. Несмотря на все наши знания и технологии, наши лазерные скальпели и системы социального обеспечения, мы оказались такими же слепыми и безрассудными.
Мертвые на арене заморены голодом и едва держатся на ногах. Они, очевидно, понимают, что происходит, но давно потеряли даже тот контроль над собой, который у них оставался. Они бросаются на мальчишку. Тот поднимает ружье.
Снаружи все утонуло в крови, волны уже перехлестывали к нам — стены нужно было укрепить. Мы поняли, что ближе всего к объективной правде то, во что верит большинство, — и мы выбрали большинство и наплевали на остальных. Мы назначили генералов и строителей, полицейских и инженеров, мы отказались от всего лишнего. Мы ковали наши идеалы, пока в них не осталось ни капли нежности и доброты, пока не остался один лишь жесткий каркас, способный выдержать мир, который мы сами для себя создали.
— Не так! — кричит тренер подростку в клетке, который палит по мертвым как попало, пробивает им дырки в груди, отстреливает пальцы и ноги. — В голову давай! Забудь, что там еще что-то есть! — Мальчишка делает еще два выстрела мимо — пули летят в оклеенный фанерой потолок. Самый быстрый из троих зомби выкручивает ему руки и отнимает ружье. Пару секунд мертвый сражается со спусковым крючком, настроенным на распознавание пульса, наконец отбрасывает ружье в сторону и прижимает мальчишку к забору, пытаясь прокусить его зарешеченный защитный шлем. Тренер врывается в клетку и в упор простреливает зомби голову из пистолета.
— Помните, — объявляет он, убирая пистолет в кобуру, — у любой автоматической винтовки, а в особенности у этих старых "мосбергов" отдача дергает ствол вверх, так что цельтесь ниже, иначе все ваши выстрелы уйдут в молоко. — Подобрав ружье, он пихает его обратно в дрожащие руки ученика. — Продолжай.
Мальчишка медлит, потом поднимает ружье и делает два выстрела. Брызги крови и слизи летят ему в защитную маску, окрашивая ее в черный цвет. Он срывает шлем и, тяжело дыша, замирает над двумя трупами, изо всех сил сдерживая слезы.
— Отлично, — говорит тренер. — Прекрасно. — Кто следующий?
Мы знали, что так нельзя. Мы знали, что уничтожаем себя такими способами, каким даже нет названия, и рыдали иногда, вспоминая лучшие времена, Но другого выхода не видели. Мы делали все, чтобы выжить. Мы слишком вымотались, чтобы решить уравнения, скрытые в корне наших проблем.
Шумное сопение у ног отвлекает меня от происходящего за окном. Смотрю вниз и вижу щенка немецкой овчарки. Он сосредоточенно принюхивается к моей штанине. Смотрит мне в глаза. Я смотрю на него. Щенок радостно пыхтит и начинает жевать мою икру.
— Трина, фу! — К нам подбегает маленький мальчик, оттаскивает щенка через дорогу за ошейник и загоняет в дом. — Фу, стыдно!
Трина упирается и с тоской оглядывается на меня.
— Извините! — кричит мальчишка с порога. Я машу ему рукой: ничего страшного.
Рядом с ним возникает девочка. Она тоже останавливается на пороге, выпячивает живот и принимается меня рассматривать. У нее большие, темные глаза и темные волосы, у мальчика — светлые кудряшки. Обоим лет по шесть.
— Вы маме не скажете? — спрашивает девочка. Качаю головой, сглатываю внезапно накатившие
эмоции. Чистые голоса, безупречная детская дикция…
— Вы знаете… Джули? — говорю я.
— Джули Каберне? — переспрашивает мальчик.
— Джули Гри… джо.
— Джули Каберне очень хорошая. Она нам каждую среду читает.
— Сказки! — добавляет девочка.
Это имя мне не знакомо, но чье-то обрывочное воспоминание за него цепляется.
— Вы знаете… где она живет?
— На улице Ромашек, — говорит мальчик.
— Нет, на улице Цветов! Там цветок нарисован!
— Ромашка тоже цветок.
— Ой, да.
— Она на углу живет. Угол улицы Ромашек и Черт-авеню.
— Корова-авеню!
— Там не корова, а черт. У них у обоих рога есть.
— Ой.
— Спасибо, — говорю я и собираюсь уходить.
— А вы зомби, да? — застенчиво спрашивает девочка. Я замираю. Она ждет моего ответа, покачиваясь взад-вперед на подошвах ботинок. Беспечно улыбаюсь и пожимаю плечами:
— Джули… так не думает.
С пятого этажа детям сердито кричат что-то насчет комендантского часа и чтобы они закрыли дверь и не разговаривали с незнакомцами, так что я машу им рукой и отправляюсь на угол Ромашек и Черта. Солнце уже заходит, небо ржавеет на глазах. Громкоговоритель вдалеке тараторит какую-то последовательность цифр, и большая часть окон погружается во тьму. Распускаю узел на галстуке и бегу вперед.
С каждым кварталом запах Джули все сильнее. Когда в овальном небе Стадиона загораются первые звезды, я поворачиваю за угол и замираю перед одиноким домиком, обшитым белым сайдингом. Большая часть домов тут, похоже, многоквартирные, но этот меньше и уже остальных. Он смущенно держится на расстоянии от своих набитых под завязку соседей. Четырехэтажный, максимум в две комнаты шириной, он похож на внебрачное дитя загородного дома и тюремной сторожевой вышки. Одно из окон третьего этажа выходит на балкон. На аскетичном фоне он кажется романтической нелепостью, пока я не замечаю установленные по углам снайперские винтовки.